— А это правда, правда, старина! — говорил Глаголев. — Пора, пора и мне запрячься. Пора! Ну, что ж, должно быть, и место приглядели? А? И с начальством переговорили?
— А место таки есть! — сказал старик, значительно оживляясь. — У нас в прогимназии вакансия учителя русского языка, ведь ты филолог, можешь?
— Могу, могу, родитель! Всяким языкам могу обучить. Эх, только жаль, жаль…
— Но что же тебе жаль, Аристарх? Ведь ты Бог знает, как живёшь; посмотри, что у тебя есть. Какое тебе удовольствие так жить, никак я не могу понять этого.
— Какое? А свобода? Моя свобода! Правда, что я ем впроголодь, живу в сарае, одеваюсь как попало. Так ведь зато же я ни от кого не завишу, я свободен, как птица. Вы посмотрите, какая разница! Ну, я стану учителем, сейчас у меня начальство явится: директор, инспектор, тот, другой, третий. Надевай вицмундир, являйся по звонку, а на Новый год и в именины ходи с поздравлением, свои взгляды держи при себе, а чуть выскажешь неугодное, сейчас суровый вид, замечание и разные там неприятности. А товарищи друг другу завидуют, друг на друга косятся, подкапываются… Ведь это всё противно, отец! А тут у меня никого нет. Наше университетское начальство, оно до меня не касается, оно учит и только. Товарищи — славные малые; молодёжь, честность, прямота, простота… Они ещё не тронуты жизнью, не испорчены, Вот что тянет меня сюда, славный мой старик! Поняли вы теперь, а?
Старик сидел на кровати, опустив голову.
— Так, так… Это понятно… Вольный характер… Да… Ну, что ж… коли так… живи, Аристарх, как знаешь, живи… Не хочу лишать тебя свободы!
Глаголев ходил по комнате и обдумывал положение. Жаль ему было и своей вольной студенческой жизни, но жалел он и стариков. Им овладела нерешительность; но, наконец, он ощутил какую-то необыкновенную твёрдость.
— Ладно, — сказал он, обращаясь к старику, — только уж вы, отец, больше не возражайте; я решил. Едемте домой. Беру место. Будем жить вместе. Надо же когда-нибудь и этого попробовать.
Старик с трудом поднялся и раскрыл объятия.
— Спасибо, Аристарх, спасибо. Я тебе скажу, — не из-за меня это, а из-за матери твоей. Она как подумала о том, что переезжать надо да прислугу нашу единственную на старости лет отпускать, так и разрыдалась, и ничем я её успокоить не мог, и это я тихонько от неё к тебе поехал. Солгал ей, сказал, что в Кострому за отставкой, за бумагой, еду, а сам сюда. Так-то вот…
На другой день Глаголева видели в университетской канцелярии: он забирал свои дипломы. В коридоре его обступили товарищи. Между ними он походил на доброго льва, явившегося среди стада коз. Всё это была юная молодёжь, безусая, безбородая.
— Как? Неужели? Да может ли это быть? — слышалось со всех сторон. — Неужели Глаголев решился?
Тут были студенты всех курсов и факультетов. Все знали Глаголева, как вечного студента, какими-то кровными узами связанного с университетом. Несколько поколений вступили и вышли на его глазах. Многие из его товарищей были его профессорами. В университете он был свой человек, и странно было даже представить себе университет без Аристарха Глаголева.
Как старый студент, знающий все ходы и порядки, он стоял в центре всего студенчества, всех студенческих затей. Без него не устраивалось ни одного концерта, ни одной подписки. Все недоразумения с профессорами, с начальством проходили через его руки. Он отправлялся к профессору, хлопотал, просил. По этой части за ним числился не один подвиг.
— Да, братцы, — ответил товарищам Глаголев, — уезжаю, место беру. Родителей кормить буду. Пора, пора, други мои, прощайте!
И все поняли, что Глаголев говорит это серьёзно, и прощались с ним.
Вечером того же дня в чистеньком дворе, за Девичьим полем, собралось душ пятьдесят студентов. Возок стоял у крыльца, на нём возвышался старый сундук, обитый жестью, и другой поновее, принадлежавший Аристарху. Скоро старик с сыном вышли из дома, Аристарх жал всем руки и обнимал товарищей, а старик с грустной усмешкой смотрел на это прощанье. Он видел, какими кровными узами связан его сын со студентами, и ему было как-то совестно, что он лишает сына всех прелестей свободной жизни.
Студенты галдели, шумели; раздавались пожелания; и вот возок двинулся с места, выкатился из двора; стали махать платками и шапками и, наконец, расстались совсем.
«Прощай, Москва! Прощай, alma mater! Прощай, моя студенческая свобода!» — мысленно произнёс Аристарх, последний раз оглянувшись на товарищей, но не сказал этого вслух, потому что не хотел огорчить отца.
С отцом у него были особые отношения. Он любил старика, уважал стойкость, с которой он просидел сорок пять лет чуть ли не на одном стуле в почтовом отделении, преклонялся перед его скромностью и способностью довольствоваться малым. Но никогда между ними не обнаружилось ни одного общего взгляда; да и какие взгляды могли быть у человека, так неподвижно прожившего всю свою долгую жизнь? Этот человек ни разу в жизни не отступил от своих обычных правил.
Помнил Аристарх, — это было воспоминание детства, — как его отец, тогда ещё далёкий от теперешней дряхлости, вставал каждый день в семь часов, гулял по маленькому садику, примыкавшему к дому, пил чай и отправлялся на службу. Там он сидел до четырёх часов, потом приходил домой, обедал, часик валялся на диване, шёл к приятелю, жившему через дом, а иногда тот приходил к нему, — они садились за столик, разрисованный шахматными квадратиками, и играли в шашки, пока не стемнеет и не зажгут свечи. Тут приносили чай, завязывался тягучий разговор о почтовых порядках, о городских делах, которые изо дня в день и из года в год были всё одни и те же, а часов в девять, в десять в доме всё затихало, гасились огни, и все укладывались спать, — и так каждый. день, так прожито сорок пять лет.